Неточные совпадения
Был
вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу
под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
В глуши что делать в эту пору?
Гулять? Деревня той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что упадет.
Сиди
под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.
Не хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль пей, и
вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра то ж,
И славно зиму проведешь.
Итак, отдавши нужные приказания еще с
вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый
под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни
под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с
вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел
под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Происшествие этого
вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот
вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и стал смотреть
под ноги.
— Я вам расскажу всю истину, — отвечал Грушницкий, — только, пожалуйста, не выдавайте меня; вот как это было: вчера один человек, которого я вам не назову, приходит ко мне и рассказывает, что видел в десятом часу
вечера, как кто-то прокрался в дом к Лиговским. Надо вам заметить, что княгиня была здесь, а княжна дома. Вот мы с ним и отправились
под окна, чтоб подстеречь счастливца.
В этот
вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него
под бешметом надета кольчуга. «Недаром на нем эта кольчуга, — подумал я, — уж он, верно, что-нибудь замышляет».
Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера в С… среди многочисленного и шумного круга молодежи; разговор принял
под конец
вечера философско-метафизическое направление; толковали об убеждениях: каждый был убежден в разных разностях.
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с
вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе,
под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как поют
под шарманку в холодный, темный и сырой осенний
вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
Старик-Крестьянин с Батраком // Шёл, под-вечер, леском // Домой, в деревню, с сенокосу, // И повстречали вдруг медведя носом к носу.
Не удалось бы им там видеть какого-нибудь
вечера в швейцарском или шотландском вкусе, когда вся природа — и лес, и вода, и стены хижин, и песчаные холмы — все горит точно багровым заревом; когда по этому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге кавалькада мужчин, сопутствующих какой-нибудь леди в прогулках к угрюмой развалине и поспешающих в крепкий замок, где их ожидает эпизод о войне двух роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс
под звуки лютни баллада — картины, которыми так богато населило наше воображение перо Вальтера Скотта.
Андрей часто, отрываясь от дел или из светской толпы, с
вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу, и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает человек, приходя из великолепных зал
под собственный скромный кров или возвратясь от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком.
Собираются на обед, на
вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом
под рукой осмеять, подставить ногу один другому.
Ему представилось, как он сидит в летний
вечер на террасе, за чайным столом,
под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки, крестьяне толпами идут домой.
В конце села
под ивою,
Свидетельницей скромною
Всей жизни вахлаков,
Где праздники справляются,
Где сходки собираются,
Где днем секут, а
вечеромЦалуются, милуются, —
Всю ночь огни и шум.
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один
вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было
под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Вечером, я только ушла к себе, мне моя Мери говорит, что на станции дама бросилась
под поезд.
С книгой
под мышкой он пришел наверх; но в нынешний
вечер, вместо обычных мыслей и соображений о служебных делах, мысли его были наполнены женою и чем-то неприятным, случившимся с нею.
Княгиня видела, что Кити читает по
вечерам французское Евангелие, которое ей подарила госпожа Шталь, чего она прежде не делала; что она избегает светских знакомых и сходится с больными, находившимися
под покровительством Вареньки, и в особенности с одним бедным семейством больного живописца Петрова.
Непогода к
вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую ушами и головой лошадь, что она шла боком; но Левину
под башлыком было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
Вот
под влиянием такого-то
вечера я однажды спросил у старухи руку ее дочери и месяца через два женился.
Меня поражало уже то, что я не мог в нем открыть страсти ни к еде, ни к вину, ни к охоте, ни к курским соловьям, ни к голубям, страдающим падучей болезнью, ни к русской литературе, ни к иноходцам, ни к венгеркам, ни к карточной и биллиардной игре, ни к танцевальным
вечерам, ни к поездкам в губернские и столичные города, ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни к раскрашенным беседкам, ни к чаю, ни к доведенным до разврата пристяжным, ни даже к толстым кучерам, подпоясанным
под самыми мышками, к тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на дому, в ее маленькой уютной комнате. Осенний
вечер сумрачно смотрел в окна с улицы и в дверь с террасы; в саду,
под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда, кипел самовар, — Марина, в капоте в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо...
И каждый
вечер из флигеля в глубине двора величественно являлась Мария Романовна, высокая, костистая, в черных очках, с обиженным лицом без губ и в кружевной черной шапочке на полуседых волосах, из-под шапочки строго торчали большие, серые уши.
Сестры Сомовы жили у Варавки,
под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый
вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там брата, играющего с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
В приплюснутом крышей окне мезонина, где засел дядя Миша, с
вечера до поздней ночи горела неярко лампа
под белым абажуром, но опаловое бельмо ее не беспокоило Самгина.
Как-то
вечером Самгин сидел за чайным столом, перелистывая книжку журнала. Резко хлопнула дверь в прихожей, вошел, тяжело шагая, Безбедов, грузно сел к столу и сипло закашлялся; круглое, пухлое лицо его противно шевелилось, точно
под кожей растаял и переливался жир, — глаза ослепленно мигали, руки тряслись, он ими точно паутину снимал со лба и щек.
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный
под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад.
Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А
вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у него между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум
под ногами он слышит треск жестких волос.
Иногда,
вечерами, если не было музыки, Варавка ходил
под руку с матерью по столовой или гостиной и урчал в бороду...
Варвара по
вечерам редко бывала дома, но если не уходила она — приходили к ней. Самгин не чувствовал себя дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали голоса людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим домом он признал комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал...
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что
вечером он будет свободен, но освободили его через день
вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
Уж с утра до
вечера и снова —
С
вечера до самого утра —
Бьется войско князя удалого,
И растет кровавых тел гора.
День и ночь над полем незнакомым
Стрелы половецкие свистят,
Сабли ударяют по шеломам,
Копья харалужные трещат.
Мертвыми усеяно костями,
Далеко от крови почернев,
Задымилось поле
под ногами,
И взошел великими скорбями
На Руси кровавый тот посев.
Она позвонила, девка вошла и на вопросы ее отвечала, что Кирила Петрович
вечером ездил в Арбатово и возвратился поздно, что он дал строгое приказание не выпускать ее из ее комнаты и смотреть за тем, чтоб никто с нею не говорил, что, впрочем, не видно никаких особенных приготовлений к свадьбе, кроме того, что велено было попу не отлучаться из деревни ни
под каким предлогом.
Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел писать: ни чернильница, ни свеча не стояли на столе, бумага вырывалась из-под рук. Успеешь написать несколько слов и сейчас протягиваешь руку назад — упереться в стену, чтоб не опрокинуться. Я бросил все и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.
Мы съехали после обеда на берег, лениво и задумчиво бродили по лесам, или, лучше сказать, по садам, зашли куда-то в сторону, нашли холм между кедрами, полежали на траве, зашли в кумирню, напились воды из колодца, а
вечером пили чай на берегу,
под навесом мирт и папирусов, — словом, провели
вечер совершенно идиллически.
Но все приведено в порядок: сапог еще с
вечера затащила в угол
под диван Мимишка, а панталоны оказались висящими на дровах, где второпях забыл их Егорка, чистивший платье и внезапно приглашенный товарищами участвовать в рыбной ловле.
Вечером зажгли огни
под деревьями; матросы группами теснились около них; в палатке пили чай, оттуда слышались пение, крики. В песчаный берег яростно бил бурун: иногда подойдешь близко, заговоришься, вал хлестнет по ногам и бахромой рассыплется по песку. Вдали светлел от луны океан, точно ртуть, а в заливе, между скал, лежал густой мрак.
Дорогу эту можно назвать прекрасною для верховой езды, но только не в грязь. Мы легко сделали тридцать восемь верст и слезали всего два раза, один раз у самого Аяна, завтракали и простились с Ч. и Ф., провожавшими нас, в другой раз на половине дороги полежали на траве у мостика, а потом уже ехали безостановочно. Но тоска: якут-проводник, едущий впереди, ни слова не знает по-русски, пустыня тоже молчит,
под конец и мы замолчали и часов в семь
вечера молча доехали до юрты, где и ночевали.
Когда обливаешься
вечером, в темноте, водой, прямо из океана, искры сыплются, бегут, скользят по телу и пропадают
под ногами, на палубе.
Конечно, всякому из вас, друзья мои, случалось, сидя в осенний
вечер дома,
под надежной кровлей, за чайным столом или у камина, слышать, как вдруг пронзительный ветер рванется в двойные рамы, стукнет ставнем и иногда сорвет его с петель, завоет, как зверь, пронзительно и зловеще в трубу, потрясая вьюшками; как кто-нибудь вздрогнет, побледнеет, обменяется с другими безмолвным взглядом или скажет: «Что теперь делается в поле?
Вечер был лунный, море гладко как стекло; шкуна шла
под малыми парами.
Бывало, не заснешь, если в комнату ворвется большая муха и с буйным жужжаньем носится, толкаясь в потолок и в окна, или заскребет мышонок в углу; бежишь от окна, если от него дует, бранишь дорогу, когда в ней есть ухабы, откажешься ехать на
вечер в конец города
под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или вода не блестит, как хрусталь…
Встретится ли
под темный
вечер с каким-нибудь человеком, и ему тотчас показывалось, что он открывает рот и выскаливает зубы.
Так точно было и с ним: он запомнил один
вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него Богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу как бы
под покров Богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге.
Голову Григория обмыли водой с уксусом, и от воды он совсем уже опамятовался и тотчас спросил: «Убит аль нет барин?» Обе женщины и Фома пошли тогда к барину и, войдя в сад, увидали на этот раз, что не только окно, но и дверь из дома в сад стояла настежь отпертою, тогда как барин накрепко запирался сам с
вечера каждую ночь вот уже всю неделю и даже Григорию ни
под каким видом не позволял стучать к себе.
Так прошел весь
вечер, и наступила ночь. Доктор ушел спать. Тетушки улеглись. Нехлюдов знал, что Матрена Павловна теперь в спальне у теток и Катюша в девичьей — одна. Он опять вышел на крыльцо. На дворе было темно, сыро, тепло, и тот белый туман, который весной сгоняет последний снег или распространяется от тающего последнего снега, наполнял весь воздух. С реки, которая была в ста шагах
под кручью перед домом, слышны были странные звуки: это ломался лед.
Она вытащила из сундука, из-под хлама книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по
вечерам, особенно в дурную погоду, так как глаза у ней плохи и сама она читать не может.
Он узнал Наташу в опасную минуту, когда ее неведению и невинности готовились сети. Матери,
под видом участия и старой дружбы, выхлопотал поседевший мнимый друг пенсион, присылал доктора и каждый день приезжал, по
вечерам, узнавать о здоровье, отечески горячо целовал дочь…